cover

Мои девочки

1. Бесы смешат

В первой части книги, описывавшей 80 – 90-е годы, я отметила, что никаких чертей в бредовых галлюцинациях наших пациенток я не встречала, за исключением одной алкоголички еще в Ганнушкина. А так – сплошные инопланетяне. Но вот российское «коллективное бессознательное» в очередной раз качнулось от атеизма к религии – и к нам пожаловали новые герои.

Ладная, пухленькая семнадцатилетняя Валечка с валкой походкой, как у медвежонка, сидит, поджав под себя ноги, в кресле. Она ждет свою очередь к телефону, уткнув нос в колени. За ухом – темная прямая длинная прядь волос. В наушниках, с неизменной у молодежи в этих стенах Земфирой. Глаза веселые, карие. Временами вдруг начинает трястись всем телом и хохотать. Потом опять затихает со своей Земфирой. Спросишь у нее: «Ты чего?» – охотно отвечает: «Бесы смешат. То вон тот, меньше, а то другой, высокий». Во всем остальном – полная ясность сознания. Она и сама понимает, что бесы – это ее болезнь, что именно от них ее здесь лечат. (Ее перевели из подростковой больницы на долечивание.) Но это не мешает ей хохотать день за днем все громче и громче, хоть в холле у телефона, хоть в столовой за едой. Когда смех становится почти беспрерывным, ей меняют «схему» (то есть набор лекарств). Но ее саму, в отличие от докторов, эти бесы, похоже, нисколько не тревожат. Вскоре и мы все как бы привыкаем к ее смеху, а на вопрос новичка в столовой «Чего это она?» – буднично отвечаем: «Бесы смешат». Когда я выписывалась, Валя все еще продолжала веселиться...

2. Богородицы

С Ксюшкой мы повстречались в комнате посетителей. Мама привела ее госпитализировать, но мест в «острой» поднадзорной первой палате пока не было, решили подождать. Ксюшка не сразу вспомнила меня (мы с ней вместе лежали здесь лет пять назад, у меня дома еще остался ее рисунок в палевых тонах). А когда узнала, расцвела радостью. И между делом сообщила, что она – Богородица. «Святая воля» ее, правда, пока выражалась лишь в постоянном повсеместном курении, невзирая на все запреты. Властных, угрожающих интонаций, слава богу, не было. Доктор заметил маме, что в этот раз все же полегче, чем в предыдущий. (Приступы у нее сопровождают каждую влюбленность.)

* * *

В тот же вечер Ксюша сбежала из дома через окно, ее отловили и вынуждены были отправить в Ганнушкина. А спустя несколько дней перевели сюда, когда место освободилось.

В то время я находилась там, чтобы просто пройти курс лечения по какой-то американской программе – без острого маниакала, но и без депрессии. Я воспринимала все происходящее адекватно, правда, не сразу раскусила очередную, кроме Ксюши, «Богородицу» Людку, – она то хохотала, то плясала, поводя тонкими выщипанными бровями, то принималась всех вокруг обличать.

Люда в своем городе работала методистом института усовершенствования учителей, в местной больнице больше ее держать мама не решилась, ибо в храме она, громко стеная, всем обцеловала ноги, и нехорошая молва пошла по всему их небольшому городу.

...На второй день нашего знакомства я обнаружила Людмилу сидящей в шкафу и торжественным тоном требующей поклоняться ей как «Богородице». Спустя короткое время она опять пустилась в пляс с ужимками и гримасами.

Две «богородицы» вскоре сцепились друг с другом чуть ли не до драки, обвиняя друг друга в самозванстве и черной греховности. Их с трудом растащили по палатам.

Спустя пару-тройку недель «богородичный» бред как-то угас, но острая неприязнь друг к другу у них осталась.

* * *

Встретив после выписки Ксюшу, я была поражена переменами в ее облике. Вместо агрессивной фурии, то и дело матерящейся, передо мной предстало ангельское создание с кротким взором. Ксюша и впрямь оказалась умницей: учится в аспирантуре, работает волонтером в детском хосписе, последнее время печатает у нас в газете толковые статьи.

Еще раз подивилась тому, как разительно меняет болезнь облик и саму суть человека.

3. «Я извиняюсь»

Когда бы я ни попадала в наш Центр – на лечение или же просто на консультацию, то неизменно встречала здесь Настю. Она обычно стояла в курилке, уставясь в одну точку, по-журавлиному поджав под себя ногу, чтоб подошвой удержаться от скольжения по кафелю. Короткая улыбка узнавания и неизменное в ответ на «Как ты?» – «Ужас. Кошмар»... С извиняющейся интонацией.

И так вот – уже долгие годы...

Настя – дочь известного кинорежиссера, трагически погибшего вместе с женой. Когда Настю впервые сюда привезли, она вообще не разговаривала. Подойдя к ее койке, я предложила ей что-нибудь нарисовать (готовила очередной выпуск стенгазеты). Она с трудом, схематично начертила несколько рисунков: человечка, которого то тащат в душ, то укладывают в постель. С тех пор мы и заприметили друг друга. У Насти умные, добрые темно-карие глаза. Всегда чем-то испуганные. Из родных остались только восьмидесятилетние тетка и бабушка. С бабушкой она вечно грызлась по телефону. На днях бабушка умерла...

Говорят, Настя некоторое время жила в монастыре, откуда теперь ее навещает знаменитая актриса, совмещающая монастырскую жизнь с редкими теперь для нее съемками (ежели получает на них благословение батюшки). Полароидный фотопортрет той актрисы всегда на тумбочке у Насти.

Говорят, что Настя года два училась в каком-то вузе. Сейчас же боится писать, чтобы не наделать ошибок...

Ее состояние называется «госпитализм». Она почти полностью разучилась жить «в миру», даже сотенную от десятки не может различить. Дает все деньги подряд, когда заказывает вам купить сигареты. Откуда у нее деньги, на какие средства она живет здесь месяц за месяцем, годами – мне неизвестно.

«Марина, а Владимир Анатольевич за что-то на меня зуб имеет», – полушепотом заявляет мне она. И поясняет: «Когда я по телефону разговариваю, он меня обрывает: "Хватит с мужиками трепаться!" Я его уже боюсь просто. Все же знают, что я только с бабушкой и подругами разговариваю».

Я ей поясняю, что это доктор нарочно «прикалывается», хочет ее развеселить. Настя недоверчиво косит глазом. Раньше она вообще любую фразу болезненно принимала на свой счет. И впадала в полную панику. Сейчас мнительности, слава богу, поубавилось. То ли повзрослела, то ли подлечилась.

Иногда Настя выходит из этих стен на пару недель. Затем снова, гонимая тоской и страхом, возвращается. На просьбу описать свое внутреннее состояние Настя протянула мне мятый листок с прыгающими строчками: «...Загнали как волчонка в угол и наблюдают, что он делать будет. А ему хочется, чтоб кто-то подошел, просто прохожий какой-нибудь, до плеча дотронулся или просто улыбнулся. Нет такого, и не будет, я знаю...

Мне хочется яблок или слив и чтобы навещали и любили. Безразличие и комплекс неполноценности, обида за что-то на кого-то, обида через край, я извиняюсь.

"Сильно переживаешь ты, – говорит мне соседка по палате, – если так на все обращаешь внимание, то я извиняюсь..."

Чай "Lipton", кофе с водой из-под крана не успокаивают, сердце стучит и стучит, ну и пусть стучит. Надо читать, наверное, книги...»

Тихая, незаметная, молчаливая, она стала для нас чем-то вроде печального домового, постоянного обитателя этих невеселых стен.

Но по-прежнему глубоко воспринимает стихи, помня их авторов, в редкие минуты хорошего настроения умеет всех рассмешить. И сразу же опять гаснет: «Я извиняюсь...»

4. Анка-стриптизерша

Густая темная грива волос, крупное лицо с сочными пухлыми губами и веселым прищуром раскосых глаз, – Анка выделяется среди всех брызжущей через край энергией. Девятнадцатилетняя студентка престижной столичной академии. Отличница. Стриптизерша (втайне от деканата).

А еще, как ни дико в этом контексте звучит, – «книжная девочка». Всю стипендию оставляет в книжном магазине «Москва», выходя оттуда с набитыми рюкзаком и двумя сумками. Впрочем, понятие «книжности» все же подразумевает не просто количество прочитанных книг, но и стремление жить «по книгам» – пусть, бывает, и наперекор реальности...

«Вчера у меня был секс!» – торжествующе вопит она, завидев меня, и несется по коридору с распростертыми объятиями, будто объявляет о полученной президентской премии. Домчавшись, добавляет, победно лучась, свою извечную присказку: «Прикинь?!» (В моей юности этому соответствовало бы: «Сечешь?».) И еще. Молниеносно высовывает вслед этому слову язычок между сжатых губ и тут же втягивает его обратно с виновато-лукавым выражением лица, будто зверек-муравьед.

Ритуал этот исполняется почти каждую неделю после возвращения с выходных обратно в клинику. Меняются лишь имена счастливчиков, так что впору бы в мои-то годы поджать губы и брезгливо от нее отойти. Но, странное дело, все мы, кому она весело исповедуется в курилке, лишь глупо улыбаемся – столько в ней простодушия, искренней радости и – непостижимом образом – чистоты.

Просто она обожает танцевать, обожает ощущать свое тело – упругое, сочное, обтянутое всегда во что-то черное с серебряными блестками. Вот так она однажды упоенно танцевала в каком-то то ли ночном клубе, то ли казино, в полном экстазе забралась на сцену, тут ее и увидел хозяин клуба (или казино) и сразу же предложил танцевать у них стриптиз. Анка, ясное дело, с восторгом согласилась. Когда мама, устав от ее бурных романов вперемешку с депрессиями, уложила ее в больницу, Анна отчаянно кричала ей по телефону: «Ты ломаешь мне карьеру!»

Со своими избранниками она по-своему строга. «После ночи секса, прикинь, он мне прислал наутро кольцо и джип. Кольцо я взяла, джип отправила ему обратно. Правильно?» – вопрошает она, рассказывая о каком-то крутом грузине. Девчонки согласно кивают, потрясенные, и еле выдавливают из себя: «Конечно, правильно, все грузины – жутко ревнивые мужья». Хотя ясно, что замужество у девятнадцатилетней, вечно влюбленной Анки пока явно не планируется.

Как же мне к ней относиться? А она уже величает меня «второй мамой». Велела собственной маме переписать по моей просьбе названия книг, что у нее на полке стоят. Мне хотелось найти хоть какие-то точки соприкосновения. Мама выписала, что сверху стояло: Ингрид Нолль «Мертвый петух», Аркадий Егидес «Как разбираться в людях, или Психологический рисунок личности», Артуро Перес-Реверте «Клуб Дюма, или Тень Ришелье», Алиса Ферней «Страсть – это жизнь: ее нужно прожить», Фаулз «Любовница французского лейтенанта», Сидни Шелдон, Роберт Хэйнлайн «Тоннель в небе», Джон Апдайк «Иствикские ведьмы», Харуки Мураками (весьма популярный и у остальных обитателей клиники), Илья Стогофф, весь Пелевин...

Пересекалась я с ней весьма скудно. Пелевин (мною нелюбимый, в отличие от ее обожествления), Стогофф, насквозь для меня пустой, Перес-Реверте (только имя у меня в памяти осталось), да вот разве что Джон Апдайк... Знакомого литературного критика попросила оценить круг Анкиных пристрастий, тот уважительно поцокал языком.

Меня же огорчило, что ни одного имени из моих любимых в ее возрасте книг в том перечне не было. Гессе, Олби, Мрожек, Ануй, поздний Катаев, ранний Аксенов, непременный «Альтист Данилов», Фитцджеральд, Франсуаза Саган... Само собой Хемингуэй и Ремарк. А позже – Ричард Бах и «Цитадель» Экзюпери в полуслепых машинописных копиях...

– .. .А знаешь, какую книгу я сама хотела бы написать? – вдруг спрашивает она, оборвав болтовню, с непривычно серьезными глазами. И выпалила на одном дыхании: – Книгу о том, как не стать шлюхой! Она многим, она всем девушкам сейчас нужна!

И я понимаю, что прежде всего эта книга, этот вопрос гложет саму Анку с ее бесшабашными «отвязными» Любовями направо и налево, да еще в той полукриминальной среде, где она так истово и самозабвенно танцует. Впрочем, она привычно кокетничала с молодыми людьми и прямо в клинике, высунувшись в окно. Никто мимо нее не мог равнодушно пройти.

И она же на наших ежедневных творческих посиделках «КВГ» («Кто во что горазд»), которые я проводила для всех желающих, всегда с воодушевлением пела самые романтические песни – «Ребята, надо верить в чудеса» Володи Ланцберга, к примеру. Про Ассоль с ее алыми парусами. Проходу мне не давала, чтоб я взяла ее в свой клуб «Алый парус», уже после выписки чуть ли не каждый день навещала меня с мороженым и той же неизменной просьбой.

Но к тому времени я уже решила закрыть клуб, измотанная ответственностью за непредсказуемых подростков. И уж точно Анку с ее Любовями я бы не потянула... Ты уж прости меня, Анечка.

5. Натали

Она была старшей из нас – лет под шестьдесят. Раньше преподавала в вузе. Седые волосы до пояса (их она заплетала в косу), яркие блузы, легкий макияж на тонкой, почти прозрачной коже. Она постоянно пела высоким чистым голосом – или ругала в курилке последними словами «доцента», как она презрительно называла мужа. И, мечтательно закатив глаза, вспоминала двух бывших мужей – один умер в Америке, куда ее вывез, другой – в Индии, прямо во время медитации сердце остановилось. У нее было столько претендентов на руку, что мы уже запутались. Не оставляли они ее и в клинике. С округлившимися глазами шепотом она рассказывала о каком-то японце, который приезжал к ней в Центр уговаривать идти за него замуж и ехать в Японию, «когда зацветет сакура». «Жаль, ты его не видела, – говорила она мне на прогулке, – он только что отъехал, мы в машине выпили немного коньячка с лимоном. Понюхай, не пахнет от меня?»

Как-то разговорились о ней с Раюшкиным, тот вздохнул: «Несчастная женщина». Я удивилась, вспомнив ее романы. Раюшкин посмотрел на меня с укором: «Марина Владиславовна, с вашим-то опытом...» Выяснилось, что все ее рассказы (кроме «доцента») – сплошные фантазии, в которые она сама истово верит.

Я была уже настороже, когда начался сюжет с психологом, ведущим у нас арттерапию. Красивый широкоплечий блондин с крупными чертами лица. Он называл ее «Натали», а она на рисунках всегда изображала что-нибудь радостное, любовное. Затем в курилке призналась: «Я нашла мужчину своей мечты!» Сюжет, по ее словам, стремительно развивался: вот он в темноте кинотеатра подсел к ней и держал ее за руку, вот попросил телефон... А на выходные позвонил и попросил о встрече, на что Натали якобы сурово ответила, что она замужем.

Японцу повезло куда меньше. Когда мы вскоре после выписки встретились с Натали в приемной, я спросила о его судьбе. «А он застрелился, – обреченно ответила она. – Он оказался шпионом, и его разоблачили. Я всю ночь проплакала!»

Мы часто созванивались, новые ее рассказы были будничные, обыденные. А голос ясный, доброжелательный. Видно, безумные любови и безостановочное пение посещают ее лишь в маниакале.

Страшный Суд

Опять пространство жизни скукоживается, как шагреневая кожа, опять наползает самое страшное – депрессия. Жизнь наполняется, как губка водой, тревогой и беспричинным страхом. Страхом личностного небытия – депрессией. Все, что я могу – это свидетельствовать свои состояния буковками, держать в памяти дорогих людей и через них реальность. Я устала жить на вечных качелях между подъемами, маниакалами и депрессией. Но, Боже мой, что же мне остается? Итак, продолжаю запись бредовых состояний, частоколом строк обороняясь от липких волн страха. Моя мамочка – вот мое спасение. Бесстрашная моя мама, не боящаяся ни бреда, ни черных пустот моих депрессий. Итак, вернусь в прошлое, в один из сюжетов бреда.

В депрессиях мне становится жутко стыдно за свою наглость в подъемах, в маниакале. За гордыню, манию величия. Например, за то, что Юру я мыслила мессией, а себя – его напарницей, защитницей.

Но, может, для каждой любящей женщины ее любимый – немного мессия? А может, вообще любовь – это и есть безумие? У кого-то в меньшей, у кого-то в большей степени.

Смысл был в незаметном, плавном – чтоб никто и не заметил – преобразовании, сплетении того света и этого, волшебном их взаимопреобразовании. И вот я пребывала, полная ликующей многозначительности, в первой поднадзорной палате и постоянно твердила, кружась в одном мне понятном цикле движений: «Вот Бог – а вот порог». Мысль была в том, что Господь доверил нам с Юрой очередную вахту на земшаре, очередной невидимый конец света.

«...Лишь бы он остался цел – этот трудный лобастый ребенок, этот маленький наш земшарик...»

Мой лечащий врач участливо спросил: «Ну как, видели вы тот свет? Какой он?» – «Видела, – кивнула я в ответ, – такой же, как этот».

В отличие от массовых помешательств на образах мессий и пророков, я сохраняла в тайне свое «предназначение». Доверялась только Юре, строча ему каждый день письма с «инструкциями» по проведению Страшного Суда. Письма, слава богу, не доходили. В моем понимании просто не было никого, кто бы так подходил на роль мессии, как Юра. Обожествление, идеализация своих избранников – моя участь. Но время от времени в образ мессии вмешивался образ Гарри, оттесняя Юру. То есть кто-то посторонний, не тутошний, не из наших, но очень хороший. У меня была уникальная роль: заманить его на землю, влюбив в себя, воплотить, материализовать его внематериальную сущность, чтоб он уже потом здесь обустроился и утешился какой-то другой земной любовью. Еще дома, накануне отвоза в больницу, под абажуром, я то и дело меняла наряды: так я его завлекала. Вместе с ним с того света должны были прорваться души умерших – или просто инопланетяне – и я их видела... в телевизоре. Это были в основном певцы и музыканты, но их выдавала неземная красота и звездный блеск глаз. Работники телевидения, как я была уверена, их укрывали, участвуя в этом грандиозном эксперименте.

Я так и заявила врачу: «Я болею вместе с телевизором». И он каждое утро на обходе начинал разговор со мною с вопроса: «Ну, как дела у нас с телевизором?». На что я бодро отвечала: «Болеем». И давала собственную подробную трактовку всего увиденного по ТВ.

Еще один мотив последних лет – тайное сошествие Матери Божией на землю в обличии простой женщины. Я, естественно, это обличие разгадывала. Помню, избрала в какой-то из крымских больниц благообразную сухонькую пожилую женщину в белой кружевной кофточке. И пока нас вместе с другими пациентами везли по крымским дорогам, я громогласно требовала признать ее Божьей Матерью и отнестись к ней с почтением. Я, очевидно, так вопила, что получила от какого-то парня удар по зубам, губа была разбита в кровь.

Но я все равно не успокоилась. А бабулька лишь молча пожимала плечами в белых кружавчиках.

Я очень боюсь Апокалипсиса: ведь погибнут дети и все живое, неповинное в наших грехах. Поэтому всеми силами стремилась устроить плавный, безболезненный переход, при котором грешники раскаялись бы сами собой, оказавшись в царстве Гармонии. А мы им здесь, на земле, моделировали бы это царство. Наверное, это были банальные еретические мысли, но я их нигде не обнародовала. Позже, знакомясь с различными сектами и «новыми религиями», в частности с Богородичным центром, я обнаружила у их создателей типичные проявления психических болезней. И мне кажется неуместным тот пыл, с которым их официально обличают – надо бы просто лечить. Только вот не знаю, готова ли отечественная психиатрия справиться с их бредом.

Пока же я наблюдала в больницах жертв множественных сект и общин: Катя, ставшая моей младшей подругой, потеряла после занятий в сектах дар речи, впала в какой-то ступор. Другая девочка начиталась книг по магии и буквально застыла с широко открытыми карими глазами, упертыми в одну точку. Ей не помогали даже электрошоки. Третья девочка все время билась головой об стенку в молитвенном экстазе, пока не падала без сил.

Для верующих больных в Центре устроили маленькую церковь – врачи отдали под нее свой буфет. Священником в ней был бывший психиатр. Его черная ряса часто мелькала в коридорах вместе с белыми халатами врачей и медсестер. Он принимал исповеди, давал наставления, крестил желающих; молоденькие девушки, надев платочки, табунами ходили за ним, крестя друг друга.

Было в этом что-то бутафорское, и мне священник посоветовал креститься все же не в этой больничной церкви, а в настоящем храме. В больнице же церковь играла роль еще одного лечебного кабинета, наряду с кабинетами массажа, шейпинга и тому подобных.

И смех, и слезы, и любовь

Молоденькая психологиня, деловито разложив листочки, спрашивает меня: «С кем из литературных героев вы себя отождествляете?»

«А вы?» – с интересом спрашиваю ее я. – «А кто из нас психолог: вы или я?» – строго ответила вопросом на вопрос психологиня. – «Не знаю», – честно ответила я, ибо разговор в режиме монолога, допроса кажется мне глубоко антипсихологичным. Договорились, что в конце она ответит на мой вопрос, а пока ответила я: «С Фрэзи Грант, бегущей по волнам». – «И чего вам недостает в сравнении с этим образом?» – «Легкости походки». Психологиня подняла брови, не поняв, а я объяснить не сумела. Потом разговор зашел о здании Института мозга, что строили за окном. Я поинтересовалась, будет ли он связан с нашим Центром. «А что, у вас там работают друзья?» – опять не поняла докторица. А я не поняла ее удивления: как может Институт мозга работать отдельно от Центра психического здоровья человека? Она уже поднялась уходить, когда я напомнила ей обещание ответить: с кем она себя сама отождествляет? «С героинями коротких рассказов Чехова», – через плечо ответила она, тряхнув светлыми волосами.

Доктора вообще, как мне кажется, нас мало понимали, хоть и старались в меру квалификации и доброты. За пределами вопросов «в режиме монолога», больше похожего на допрос, оставалось почти все содержание внутреннего мира, многие наши мысли. И тогда мы решили их обнародовать: стали выпускать одну за другой огромные стенгазеты, где писали все, что думали о врачах, о больнице, о родственниках, о жизни, – фельетоны, статьи, стихи, которых оказалось у больных великое множество, даже у тех, кто постоянно молчит.

Для больных это было событие – публикация в газете, хоть и стенной!

Врачи просили у меня переписать тот или иной рассказ пациентов. Через несколько дней мы перевешивали стенгазеты в комнату свиданий, и родители, бывало, впервые открывали поэтический талант у своих детей.

Редколлегия подобралась породистая: статная, красивая Юля с азиатскими чертами лица, всегда в маниакале мечтавшая стать диктором телевидения и насмерть ругавшаяся с мужем. Назло ему заводила романы с кем-нибудь из мужского отделения, и все наши больные, включая санитарок и медсестер, передавали записки влюбленных, где они условливались о встречах. Юля с гордо поднятой головой решительно отказывалась от уколов галоперидола и величественно отправлялась на выходные домой, где ее нещадно лупил муж-бизнесмен. Не знаю, давала ли она сдачи.

Томная грузинская актриса с известным именем тоже помогала нам, разрисовывая вольными мазками газету, что приводило в неистовое возмущение Юлю с ее аккуратными линеечками. Актриса ходила постоянно с плейером, плавно покачиваясь в такт музыке, словно пританцовывала. Похоже, ее вообще не волновало, где она находится: на презентации, номинации или в психушке. Порой она начинала говорить то по-английски, то по-французски. Муж ее был физик-атомщик, они очень любили друг друга, после выходных, проведенных дома, актриса лишь томно закатывала глаза, чарующе произнося: «О, секс!» И шла дальше покачиваться со своим плейером, как на волнах. Вообще маниакал почти всегда сопряжен с повышенной сексуальностью. Будто какие-то флюиды исходят от нас, влюбляя в нас встречных мужчин. В подъемах у меня всегда масса поклонников.

А у одной нашей девушки, Кати, было бешенство матки. К ней то и дело приходили разные парни и мужчины, и они занимались любовью прямо в подъездах соседних домов, о чем Катя, усевшись в курилке на мусорном ведре, с коротким смешком нам потом рассказывала, вызывая во мне чувство омерзения.

Но как-то я случайно застала ее одну у рояля – по телевизору звучала песня: «Осень, в небе жгут корабли, осень, мне бы прочь от земли». Катя слушала, уронив длинные волосы на рояль, и безутешно рыдала...

Газету мы назвали: «И смех, и слезы, и любовь».

Рыдания друг друга мы тщательно скрывали от медсестер и врачей, загораживая плотным кольцом плачущую – иначе ей грозил перевод в острую, поднадзорную палату, удлинение сроков пребывания в клинике. Чаще всех плакала Лера – сухонькая немолодая женщина. Она то и дело становилась в угол и неистово крестилась. Грех ее был в том, что к ней в больницу – только с разных ходов – приходили и немолодой муж, и молодой «друг». Лера не могла ни с кем из них двоих расстаться, потому и вымаливала у Бога прощения.

Стенгазеты вносили творческий, воодушевляющий импульс в нашу монотонную жизнь. Ведь большинство в больницах – не буйные, а «депрессанты» с застывшим, маскообразным выражением лица, безостановочно снующие из одного конца коридора в другой. Мне повезло: перед выпиской поместили в одноместном номере «люкс», где я могла остаться наедине со своим внутренним миром. Как особый знак я расценивала гравюру у входа в «люкс»: детские игрушки, барабан и конь-качалка, забытые на ночь в клетке каменного двора. Знак песни Юры: «Мы души игрушек, заброшенных вами когда-то».

Свой мир был и у белокурой школьницы Светы, начитавшейся книг английского писателя Толкиена. Она жила жизнью своих воображаемых героев: писала о них сказки, вырезала из бумаги и раскрашивала. Стойко выносила припадки, когда валилась на пол и билась в судорогах.

Крики, вопли время от времени нарушали монотонный ритм жизни. Особенно пронзительно кричала худенькая, очень изящная девушка Оля. Она выскакивала из палаты в белом махровом халате, закрыв лицо руками, и отчаянно, истошно вопила: это она опять увидела лицом к лицу смерть. Сестры стремглав мчались к ней со шприцами. В промежутках она часами спокойно болтала со своим врачом, бесподобно пела под гитару, аккомпанируя себе, сочиняла прекрасные стихи. Но кошмарные видения не отступали.

А я уже поняла: наши видения, кошмары и бред разрушительны для личности, но могут быть и источником творчества.

Депрессия

В подъемах я остро, нестерпимо люблю людей, запойно общаюсь с ними. В депрессиях наступает немота, я с трудом выдавливаю из себя банальности. И это страшно тяготит, как утрата правды. Утрата той полноты общения, когда я могу словом, беседой помочь человеку и понять его. В депрессии будто отключают почти все каналы восприятия, оставляя прожиточный минимум и – бездонную горечь об утраченном. В депрессиях я упорно хочу быть кем-нибудь другим (каждым, кто мне встречается): кассиршей ли в буфете, зубным врачом, секретарем в отделе, заклеивающим конверты – они делают что-то простое и нужное, в них нет пустоты, – но не хочу быть собой.

Деперсонализация – суть депрессии, как я где-то прочла. То есть утрата человеком чувства собственного «я». Это невидимый и оттого еще более мучительный процесс. Когда вырезают аппендикс или ампутируют руку или ногу – это зримо, это понятно. Это вызывает естественное сочувствие. А вот когда ампутируется сердцевина личности, тогда безмолвный, безысходно отчаянный крик принадлежит только самому кричащему, и услышать его кому-то другому просто невозможно. Мне-то еще повезло: остаются буковки – хрупкая лодочка в океане бессмысленности. Я научилась и это скрывать под бодрой улыбкой, идя уверенной походкой. В первую депрессию в Ганнушкина два месяца подряд победно, лучезарно улыбалась на обходе с одной целью: выбраться отсюда и покончить счеты с этой жизнью. Жутко страдала при этом от своей неправдивости. Но правдой был бы только один крик.

Может, депрессия – это предельный эгоизм? Когда концентрируешься только на своей боли, механически и с тоской преодолевая реальность.

«Счастливая, ты книгу можешь читать», – вздохнула одна девочка, тоже находившаяся в глубокой депрессии. Я не стала ей объяснять, что уже час держу открытой книгу на коленях, не в силах связать две строчки.

В депрессии все то, что казалось волшебным, многозначительным, ликующим, становится обыденным, тусклым, тоскливым, даже зловещим.